Между тем, дом Лазарев представлялся многолюднее, нежели когда-либо. По древнему обыкновению иудеев, отчасти сохранившемуся до сих пор, родственники, друзья и знакомые умершего должны были в продолжение семи дней после кончины навещать его дом, доставлять утешение осиротевшему семейству и участвовать в печальных обрядах, которые оканчивались не раньше восьмого дня. Число таких утешителей было теперь весьма велико уже потому, что дом Лазарев почитался между значительнейшими домами в Вифании. Кроме того, Лазарь своими добродетелями и дружелюбием невольно привлекал к себе общее уважение и любовь, которые, как известно, никогда не обнаруживаются с такой живостью, как после смерти лица уважаемого. Между посетителями находились многие из иерусалимлян, и притом из людей высшего сословия, едва ли даже не членов синедриона, потому что Евангелист Иоанн под общим названием иудеев (которое употреблено в настоящем случае) почти всегда разумеет старейшин и начальников иудейских. Чтобы тем вернее исполнить долг любви и дружбы, а вместе соблюсти обычай, некоторые из иерусалимских посетителей оставались в доме Лазаря на всю печальную седмицу.
О знакомстве умершего с Иисусом мог знать всякий, но что Иисуса нарочно приглашали к болящему другу, а равно и о таинственном ответе Его и замедлении в пути, по-видимому, не было известно посетителям; скромность сестер Лазаревых не позволяла открывать этих обстоятельств, которые весьма легко могли быть перетолкованы в неблагоприятную сторону для Иисуса Христа, для них самих и умершего брата.
Слух о Божественном Учителе и Чудотворце всегда предварял приход Его. Марфа (вероятно, выйдя из дома по нуждам домашним, которыми она особенно занималась (Лк. 10, 38-42)), первая услышала, что Иисус приближается к Вифании, и тотчас, не заходя в дом, чтобы уведомить сестру, поспешила навстречу Ему тем путем, по которому надлежало идти Господу. Он находился еще вне селения, когда печальная Марфа пала к ногам Его. При виде всемогущего друга в душе ее невольно со всей живостью пробудилась мысль: как было бы все иначе, если бы Иисус пришел в надлежащее время, то есть, когда Лазарь еще был жив. «Господи, аще бы еси зде был, не бы брат мой умер! Но, — продолжала Марфа, желая исправить мысль свою и показать, что ее вера в Учителя не изменилась, — но и ныне вем, яко елика аще просиши у Бога, даст Тебе Бог!» Оставалось досказать: «и что Ты можешь воскресить брата». Но скромность, по замечанию блаженного Августина, не позволяла обнаружить это желание, ибо откуда, продолжает он, знала Марфа, что брату ее полезно воскреснуть? Потому-то и сказала просто: знаю, что можешь; если хочешь, сделай; ибо Тебе одному известно, должно ли сделать».
«Воскреснет брат твой!» — отвечал Господь — как бы в оправдание медленности Своего прихода. Величественная простота и спокойствие, с какими произнесены слова эти, должны были вдохнуть надежду в душу Марфы, убитую печалью.
Но для нее само это спокойствие было безотрадно, с последними словами ее излился уже, так сказать, весь остаток ее надежды. Мысль, что Господь просто и так внезапно обещает ей чудесное воскресение брата — четверодневного, смердящего мертвеца, — была выше ее воображения; сердце искало для слов Учителя обыкновенного и ближайшего смысла, который не требовал бы новых усилий веры. Смысл тот представлялся сам собой, ибо выражение — «воскреснет», употребленное Иисусом, у иудеев постоянно означало будущее всеобщее воскресение мертвых. На этом-то воскресении остановилась скорбная мысль Марфы. «Вем, — отвечала она с некоторым прискорбием и как бы сухостью, — что воскреснет — в общее воскресение, в последний день».
Явно было, что сердце Марфы, пораженной скорбью, имеет нужду в сильном движении, чтобы пробудиться от безнадежности. И Господь начал вещать к ней тем возвышенным языком, который приличествовал только Сыну Божьему, имеющему жизнь в Самом Себе и могущему даровать ее кому и когда угодно.
«Я есмь, — продолжал Иисус, — воскресение и живот! Веруяй в Мя, аще и умрет (телесно), оживет, и всяк живый и веруяй в Мя, не умрет во веки. (Ибо смерть телесная, которой подвергаются верующие, не есть собственно смерть, а только перемена бытия худшего на лучшее). Емлеши ли веру сему?»
Такое требование безусловной веры заставляло ожидать от Требовавшего чего-то необыкновенного. Казалось, Иисус Христос хотел внушить, что для Него не нужно никакого условия, чтобы получить что-либо от Бога (как говорила Марфа), — что Он Сам есть источник всех благ и всех даров.
Марфа чувствовала, что ею сказано нечто не так; видела, что Господь не совсем доволен ее словами; не знала, на что именно нужна ей вера и чего ей должно ожидать от Господа, но напоминание о вере было чувствительно для сердца нежного; им предполагалось в ней сомнение о достоинстве Учителя, которое она почла бы для себя величайшим несчастием. Это как бы пробудило ее. «Ей, Господи, — воскликнула она, — я всегда верила и теперь верую, что Ты Христос, которому надлежало придти для спасения мира!»
Справедливо замечено еще отцами Церкви, что после исповедания Иисуса Сыном Бога живого (Мессией), которое произнес некогда Петр, еще никто не исповедовал Его с такой силой обетованным Мессией и Спасителем мира, как делает теперь Марфа. Но несмотря на живость и искренность ее веры, мысль о воскресении брата, которую именно хотел возбудить в ней Господь, и теперь осталась для нее чуждой. Она могла ожидать от Господа всего, — только не возвращения своей потери, которую почитала невозвратимой. Таково свойство тех, которые долгое время колебались между надеждой и страхом и наконец предались печали: истощенное сердце становится бесчувственным; как прежде, когда оно еще могло надеяться, все ободряло и питало его, в чем человек с холодным размышлением не нашел бы для себя никакого ободрения, так после ничто не может его воодушевить. Поэтому не должно удивляться, если Марфа как бы противоречит самой себе; и начав верой, когда Иисус Христос еще не подал признака надежды, потом, несмотря на явные намеки на предстоящее чудо, представляется безутешной и непонимающей. Сердцу, пораженному скорбью, такие противоречия весьма естественны: и в Марфе верующей, колеблющейся, недоумевающей видим изображение всех страдальцев. Впрочем, и последние слова Господа при всей их разительности и способности возбудить надежду на воскрешение Лазаря заключали в себе довольно темноты, чтобы служить испытанием веры. Безутешной Марфе могло казаться, что Учитель преподает ей наставление о том, что всякому верующему в Него не должно заботиться о земном и временном, ниже о самой жизни и смерти, потому что его ожидает блаженство вечное, перед которым временные потери и страдания ничего не значат.
Господь не сказал ничего на слова Марфы, хотя разговор казался еще неоконченным. Смущенная Марфа не могла не почувствовать, что гораздо лучше было бы, если бы при ней находилась сестра ее, которая, чаще беседуя с Господом, привыкла понимать Его возвышенные беседы. Тем приятнее было, когда Учитель, как бы желая вывести ее из замешательства, велел идти домой и пригласить Марию. Сам Он не пошел в дом их, скорее всего, потому что иначе пришлось бы снова возвращаться на гроб Лазаря, который, по обыкновению иудеев, находился вне селения. Но Марфе представилось, что Ему неугодно появляться в многочисленном собрании иудеев, находившихся с Марией. Потому, придя домой, она тайно от гостей сказала сестре, что Учитель (так называли они своего Божественного Друга, Который всегда поучал их чему-нибудь) здесь и зовет ее.
Мария немедленно последовала за сестрой, не сказав никому, куда она идет и зачем.
Иисус оставался на том же месте, где встретила Его Марфа, отдыхая от пути и занимаясь беседой с учениками.
Первая мысль, возникшая в Марии при взгляде на своего Учителя, была та же самая, которая обнаружена Марфой. «Ах, Господи!— воскликнула она, упав к стопам Его, — если бы Ты был здесь, брат наш не умер бы!» В этом восклицании выражалась вся полнота ее чувствований — и прежняя надежда, и настоящая безутешность, и любовь к брату, навсегда потерянному, и уважение к Учителю, нечаянно явившемуся. Более ничего не могла она сказать: одни слезы свидетельствовали о том, что происходило в ее сердце!
Иисус Христос еще не начал Своей беседы с Марией, как явилось перед Ним все печальное общество иудеев, находившихся в доме Лазаря. Как только Мария по первому знаку сестры оставила их, им пришло на мысль, что она пошла на гроб брата, чтобы там снова предаться слезам. Не идти за ней казалось неблагопристойностью. Но выйдя из селения, они, к удивлению своему, нашли ее у ног Иисуса. Взгляд на первое свидание друзей и знакомых после того, как одни из них потерпели какую-либо великую потерю, всегда имеет в себе нечто трогательное. Величие Иисуса, о Котором все думали, что Он повелевает природой, слабость и беспомощность осиротевших сестер, которые, обливаясь слезами, искали у ног Его утешения, еще более усугубляли эту трогательность. Из иудеев многие не могли удержаться от слез; других побуждало к тому же само приличие: все молчали и все плакали!
Любвеобильное сердце Иисуса всегда было исполнено сострадания к страждущим. Мы увидим, что один взгляд на Иерусалим, одно представление бедствий, грядущих на его жителей, будут для Него причиной слез. Теперь все располагало к скорби — и мысль о бренности естества человеческого, и воображение друга, который лежит бездыханным во гробе, и вид плачущих сестер, которые ожидали, но еще не получили от Него помощи. Между тем невнимание к словам Иисуса Христа, которыми Он хотел возбудить веру, злонамеренность некоторых из иудеев, которые становились свидетелями величайшего из чудес, Им совершенных, самый недостаток веры в друзьях Своих, когда она особенно была необходима, — невольно возбуждали горестное чувство… Огорчися духом и возмутися . «Где вы положили его?» — сказал Он наконец тоном, который показывал, что говорящий гораздо более чувствует, нежели говорит.
«Господи, пойди и посмотри», — отвечала одна из сестер. В настоящем положении и то уже казалось утешением, чтобы вместе с Учителем и другом посетить гроб брата. Новые потоки слез показывали, как нужно теперь утешение.
Такое положение сестер могло тронуть всякого. Мог ли не сочувствовать им Иисус? Совершенная уверенность, что Лазарь скоро будет Им воскрешен и слезы плачущих друзей будут отерты и пременены на радость, не препятствовала отдать долг природе человеческой. Сердце истинно человеколюбивое не может не скорбеть со страждущим, хотя готовит ему полную отраду. Самая радость, особенно, если она следует за огорчением и как бы борется в душе с печалью, любит выражаться в слезах. Иосиф, плачущий при свидании с братьями, служит тому трогательным примером.
Прослезися Иисус!.. «Смотри, как Он любил его», — говорили иудеи, идя вслед за Иисусом. Слезы Его для них были чем-то необыкновенным: между тем как во всяком другом недостаток их показался бы теперь необыкновенным. Если такой великий Пророк, думали, Который не печется ни о чем земном, не возмущается ничем плотским, весь живет в Боге, если Он плачет, то предмет, им оплакиваемый, должен быть крайне дорог Его сердцу. «Но, — шептали другие, вероятно, не совсем расположенные к Иисусу, — Тот, Кто отверз некогда очи слепому, не мог ли сделать, чтобы друг Его не умер? Если не хотел, зачем теперь так скорбит? Если же хотел, для чего не спешил на помощь? Больного может исцелить каждый врач, а возвратить зрение слепорожденному никто не может. Что же сталось с Его чудотворной силой? Ужели ее нет для одной дружбы? — Такой язык свидетельствовал, что эти люди едва ли не сомневались и в чудесном исцелении слепорожденного и припоминали о нем единственно для того, чтобы иметь теперь возражение против чудодейственной силы Иисуса Христа.
Для Господа, сердце Которого весьма болезновало уже о печальном положении друзей Своих, такое неверие иудеев было тем чувствительнее. Слезы не струились более из очей Его, но по взорам и движениям обнаруживалось, что душа Его сильно страдает.
Пришли на гроб. Это была высеченная в скале пещера, устье которой заваливалось камнем, чтобы погребаемые тела не сделались добычей плотоядных зверей. Таковы были гробы всех богатых людей в Палестине. Почва, усеянная небольшими каменными скалами, благоприятствовала этому обычаю; а пример Авраама и других праотцов, которые все погребены были в подобных пещерах, располагал поддерживать его во всей силе.
Никто не ожидал чуда. Думали, вероятно, что Иисус хочет только видеть место, где лежат бездыханные останки друга, отдать ему последнюю дань слезами и потом преподать утешение сестрам. Тем удивительнее было, когда Он велел отвалить заграждавший вход камень по обычаю, сделавшемуся почти законом, почитался неприкосновенным и который отваливали только в случае особенной необходимости. Для внимательной Марии и подобных ей такое поведение могло служить предвестием чего-либо чудесного; но заботливой Марфе, которая привыкла смотреть на вещи проще, отваливание камня показалось даже неуместным; она почла нужным предупредить Учителя, что исполнение Его приказания соединено с неприятностью: «Господи, уже смердит: ибо четыре дня, как он во гробе!»
Это было последнее усилие маловерия. «Не рех ли ти, — отвечал Господь, — яко аще веруеши, узриши славу Божью!»
Камень тотчас отвалили. Стоявшие ближе к устью пещеры могли видеть обвитый погребальными пеленами труп, который уже начинал разлагаться. Но взоры всех более устремлены были на Иисуса: каждому хотелось знать, что Он будет делать; ибо не напрасно, думали, заставил Он отвалить камень.
В положении, подобном настоящему, Сам Иисус еще никогда не находился. Весьма часто совершая чудеса, Он совершал их, так сказать, между делом, то есть проповедью о спасении человеческом. Чем они бывали разительнее, тем менее искал Он свидетелей и даже запрещал иногда рассказывать о них. Теперь надлежало совершить самое великое чудо, и совершить — всенародно! Обстоятельства служения Его требовали именно подобного чуда и знамения. Ибо благотворное впечатление в уме народа от прежних чудес Иисусовых, совершенных в Иерусалиме (где Он, впрочем, гораздо менее творил их, нежели в Галилее), могло ослабеть частью с течением времени, а еще более от злонамеренных толков фарисейских. С другой стороны, для друзей и почитателей Иисусовых предстояло теперь самое великое искушение — в Его страданиях и смерти, от которого неукрепленная вера могла пасть. Надлежало поэтому новым решительным чудом оживить в уме народа память о прежних знамениях и даровать ученикам и последователям Своим твердую опору веры и залог надежды. Настоящее время, место и другие обстоятельства совершенно благоприятствовали этому. Никогда чудо не могло произвести большего впечатления, как теперь, будучи совершено близ Иерусалима, в присутствии многих из его жителей, — перед праздником Пасхи, когда святой град наполнен был иудеями со всего света, и следовательно, все, в нем случившееся, могло вскоре сделаться известным всюду, где только были иудеи.
Возвед очи к небу, — туда, где всегда было сердце Его, — Отче, — сказал Богочеловек, — благодарю Тя, яко услышал еси Мя; Аз же ведех, яко всегда послушаеши Мя; но, народа ради, стоящего окрест, рех, да веру имут, яко Ты Мя послал еси. Сказав сие, Иисус воззвал гласом велиим: «Лазаре, гряди вон!»
При этом гласе четверодневный мертвец тотчас встал и вышел из гроба — в том самом виде, в каком положили его во гроб, — с лицом, обвязанным убрусом, по рукам и ногам обвитый погребальными пеленами. Сила, разрешившая узы смерти, разрешила действие и этих преград. Господь повелел однако же снять пелены и развязать лицо.
Столь внезапное, чрезвычайное чудо должно было произвести не удивление только, но и ужас. Перед очами всех стоял живым тот, кто за мгновение перед тем находился в другом мире, которого самые ближние не прежде надеялись увидеть, как в последний день на всемирном суде! Можно ли было смотреть на Лазаря и не веровать в Иисуса? Многие из иудеев, тут находившихся, действительно уверовали в Него. Но были и такие, которые самым опытом доказали истину слов Спасителя: «Аще кто из мертвых воскреснет, не имут веры». Вместо того чтобы остаться долее в доме Лазаря, разделить общую радость и насладиться беседой и лицезрением Сына Божьего, погибельные люди сии поспешили в Иерусалим, чтобы уведомить скорее первосвященников и книжников о том, что случилось в Вифании. Таким образом, величайшее из чудес и следовательно, священнейшее из действий Богочеловека для тех людей с сожженной совестью послужило, может быть, случаем высказать приверженность свою к какому-либо знатному фарисею!
Здесь как бы прерывается нить повествования Иоаннова. Он не говорит ничего более ни о первых чувствах и выражениях воскрешенного Лазаря, ни о радости и восторгах сестер его; умалчивает даже о том, чем кончилось это трогательное зрелище и был ли Иисус в доме Лазаря; уже — по соображению — находим, что Господь с учениками Своими, скоро оставив Вифанию, удалился в один из смежных уединенных городков. Краткость удивительная! Там, где писатель, водимый собственным воображением, дал бы ему всю волю, почел бы за долг показать, что он умеет понимать великое, трогаться дивным и сообщать свои переживания другим, — там писатель, движимый Духом Божьим, глаголющий не в наученных человеческия премудрости словесех (1 Кор. 2, 13), молчит, не заботясь о том, что его рассказ может показаться неполным. Между тем, он полон, цель достигнута, предсказание Иисуса исполнилось, в воскрешении Лазаря открылась Его Божественная слава; этого довольно: остающиеся подробности при всей занимательности их для ума и воображения ничего не значили в очах писателя, целью который было, дабы читающие веровали, яко Иисус есть Сын Божий, и веруя, наследовали во имя Его жизнь вечную (Ин. 20, 31).
Из трех прочих евангелистов ни один не упоминает о воскрешении Лазаря. Причина этого открывается сама собой, коль скоро обращаем внимание на свойство и цель их повествования. Из всего видно, что евангелисты не имели намерения описывать всех деяний Иисуса Христа: каждый, сообразно со своей частной целью (главная цель — породить веру в Иисуса Христа — была у всех одна), избирал известные деяния и беседы Его; оттого находим, что у евангелистов есть сказания, им всем общие, и у каждого есть нечто такое, чего нет у других. В частности, Матфей, Марк и Лука, как видно из их Евангелий, занимались более описанием тех деяний Иисуса Христа, которые совершены Им в Галилее; о последних событиях — от праздника кущей до последней Пасхи — они ничего не говорят. Напротив, св. Иоанн повествует более о том, что Иисус Христос совершал в Иудее, и особенно о том, что происходило от праздника кущей до последней Пасхи. Поэтому, как прочим евангелистам весьма удобно было не упомянуть о воскрешении Лазаря, так св. Иоанну нельзя было умолчать о нем. Для доказательства, что Иисус Христос воскрешал мертвых, могли служить другие чудеса, совершенные Им в Галилее; и действительно — у св. Матфея (Мф. 9, 18) и Марка (Мк. 5, 42) описано воскрешение дочери Иаировой (Лк. 8,41), а у св. Луки — воскрешение юноши Наинского. Иоанн, напротив, имея более в виду Иудею, уже не упоминает об этих чудесах, довольствуясь воскрешением Лазаря, которое он излагает особенно подробно.
Довольно правдоподобна также мысль некоторых, что Лазарь находился еще в живых, когда первые три евангелиста описывали деяния Иисуса Христа и что поэтому упомянуть о его воскрешении значило бы подвергнуть его новым гонениям со стороны иудеев, которые и без того хотели его умертвить. А св. Иоанн, как известно, писал Евангелие свое весьма поздно, когда Лазаря, как можно полагать, не было уже в живых, — и, следовательно, не было причины для подобных опасений.
Присовокупим нечто из древних преданий к сказанию евангельскому. Лазарю было около 30 лет, когда он воскрешен из мертвых, и столько же почти лет прожил он после того. По воскресении своем он будто вопросил Господа: должно ли ему будет умереть в другой раз? Образ жизни и поступков воскресшего Лазаря был так строг, что никто не видел на лице его улыбки; много вместе с сестрами своими он содействовал распространению веры христианской и скончался епископом Массилийским на острове Кипр.
На первосвященников и фарисеев известие о новом вифанском чуде Иисуса Христа произвело такое же действие, какое испытал Ирод при ужасном для него слухе о рождении царя Иудейского. Честолюбие их давно не предвидело для себя от нового Чудотворца ничего, кроме опасностей, но воскрешение Лазаря показалось им объявлением открытой войны. В смущении и растерянности немедленно собран верховный совет (Ин. 11, 47) не с тем, чтобы рассуждать о божественности нового чуда (Анна, Каиафа и им подобные едва ли верили чудесам, а если и верили, то давно предположили, что чудеса Иисуса не от Бога), но чтобы с общего согласия определить, как удобнее остановить Его успехи, предотвратить дальнейшее действие их на народ и таким образом спасти свою власть и выгоды. Анна с Каиафой, в чьих руках была вся сила, конечно, предварительно были уверены, что собрание не сделает ничего больше, как только последует их мнению; они могли бы привести в действие против Иисуса собственные свои средства, не опасаясь ответственности перед своими сочленами; но им хотелось в таком опасном деле, которое могло вести к народному возмущению, действовать от имени всего синедриона, иметь на своей стороне общий голос: обыкновенная хитрость людей, которые не хотят обнаружить своего самовластия, хоть тайно все направляют к своим целям, даже своих противников.
Мы заметили, что в синедрионе с самого начала в отношении к Иисусу Христу было два мнения: значительнейшая часть членов, состоя из фарисеев, саддукеев и книжников, явно враждовала против Него; другая, гораздо меньшая, но самая лучшая по своим добродетелям, заметно благоприятствовала Ему. Теперь, когда рассуждениям касательно Его надлежало принять тон более решительный и окончательный, когда дело начинало идти уже не только о Его учении, но о Его жизни и смерти, — разногласие членов должно было обнаружиться в самой высшей степени. Так действительно и было, как видно по ходу дела, хотя евангелист Иоанн, по краткости своей, и не говорит об этом прямо и подробно…
Голоса врагов Иисусовых, по самой многочисленности их, естественно, были громче и сильнее в синедрионе. Чтобы достигнуть своей цели — склонить собрание к мерам насильственным, старались как можно сильнее изобразить мнимую опасность положения, в котором будто бы находилось отечество и синедрион (Ин. 11, 48). Для этого охотно признавались в том, что в другое время было бы нестерпимым унижением для гордости фарисейской, — то есть что большая часть народа явно или тайно благоприятствует новому Пророку и Чудотворцу Галилейскому и что меры, доселе против Него употребляемые, не принесли никакого успеха (Ин. 11, 47—50). Будущее изображали в чертах, еще ужаснейших. «Не явно ли, — рассуждали с видом беспристрастия, — что гроб Лазаря угрожает гибелью отечеству? — Столь необыкновенное чудо, совершенное в такой близости от Иерусалима перед самым праздником Пасхи, в присутствии многочисленных свидетелей, без сомнения, совершено не без цели; оно — и вот тайная цель его! — должно оказать чрезвычайное действие на весь народ; теперь и не слепой скажет: если бы Он не был от Бога, то не мог бы творить таких чудес (Ин. 9, 33); толпа за толпой, все перейдут на сторону Чудотворца; синедрион останется с пустыми знаками власти, которая будет находиться в руках Галилеянина, и главы народа Божьего должны будут ожидать милости и призрения от рыбарей генисаретских!.. Но собственное наше бедствие не ужасает нас: что будет с отечеством? Признанный за Мессию, Он, сообразуясь с желаниями народа, должен будет объявить войну римлянам; да хотя бы и не объявил, повелители света не унесут орлов своих, не растерзав их когтями всей Иудеи. Что же принесет война эта, которая будет стоить последних усилий для народа, и без того истощенного? Врагам нашим — новые победы; нам — новые поражения и оковы. Народ иудейский слишком слаб, слишком не приготовлен, чтобы спорить о победе с легионами кесаря; новый вождь слишком духовен и удален от земных дел, чтобы Его дух или мужество могли заменить недостаток действительной силы. Раздраженные победители света отнимут у нас и последние права, обратят в развалины все, что теперь есть лучшего, — храм и город; отягчат иго, которое и без того заставляет нас преклоняться до земли; и имя Иудеи может навсегда изгладиться из списка народов (Ин. 11, 46-53)».Слыша такие суждения, можно было подумать, что это — отцы отечества, которые, забыв собственные выгоды, пекутся единственно о благосостоянии народа. Всего менее! Рим и отечество были только на языке, а в сердце — личная ненависть к Иисусу за Его обличения (Мф. 15,14), опасение потерять свои выгоды и права при новом порядке вещей (Мф. 21, 38), нежелание расстаться со своими нечистыми мечтами о Мессии, — которые, видимо, не подходили к Божественному лицу Иисуса, — привычка управлять обстоятельствами, а не подчиняться им. Кто знал истинное положение дел, тому патриотические суждения врагов Иисусовых, по необходимости, казались жалкими и неосновательными. Во-первых, Иисус Христос никогда не обнаруживал намерения быть земным царем; Он постоянно избегал всех случаев, когда народ хотел воздать Ему царские почести (Ин. 6, 15). По отношению к римлянам Он всегда и словами, и примером располагал к безропотному повиновению существующим властям: дань кесарю, которой так тяготились мнимые патриоты иудейские, была, по Его учению, дань должная, вовсе не противозаконная (Мф. 17, 24; Злат. бесед. на Ин. 64). Следовательно, опасение войны с римлянами из-за Иисуса Христа было совершенно напрасно. Между тем, что ложно приписывали Ему, в том именно были виновны враги Его сами: мысль свергнуть иго римлян, возвратить независимость народа, точнее, синедриона была любимой мыслью вельмож иудейских. Если бы новый Чудотворец был снисходителен к их порокам, сообразовался в учении Своем с предрассудками фарисеев, не уклонялся от дружелюбного общения с первосвященниками — дал явственно уразуметь, что Его будущее величие будет весьма полезно синедриону, то утвердительно можно сказать, что страх перед римлянами не удержал бы никого из тех, которые теперь всего страшились, что большая часть вельмож не замедлила бы объявить себя на стороне Иисуса как Мессии, что, вероятно, сам Анна с Каиафой с радостью воспользовались бы случаем — от имени человека, приобретшего любовь народную, прославившегося чудесами, — объявить войну против претории Пилатовой…
Признание, напротив, Иисуса Христа за Мессию — и только оно одно — могло избавить, как замечал Сам Богочеловек (Лк. 19, 41-44), народ иудейский от тех бедствий, которые угрожали ему со всех сторон. При этом надлежало бы только рассеяться мечтам о земном всемирном владычестве Мессии: но эти-то мечты, по свидетельству истории, и довели до погибели Иудею, побудив ее безрассудно восстать против римлян. Надлежало только потерять силу нелепым преданиям фарисеев, прекратиться пустым спорам книжников, окончиться бесполезным хитросплетениям совопросников. Но от этих-то зол и страдали вера, нравственность, гражданство, отсюда и брали начало все кровавые явления, которыми так богата история народа иудейского перед его падением. Надлежало наконец с признанием Иисуса за Мессию выйти из забвения древней чистоте и простоте нравов, прийти в силу истинной набожности, религии очиститься от суеверия, законам освободиться от пристрастных толков, умам получить лучшее направление, сердцам познать истинную любовь к Богу и ближним. Но в этой-то благотворной перемене и состояло бы духовно-нравственное возрождение народа иудейского, то изведение его из гроба, которое предвидел некогда пророк (Иезек. 37). К сожалению, все это сокрыто было от очей лжеучителей иерусалимских (Лк. 19, 42). Они опасались, по замечанию блаженного Августина, потерять временное, нимало не думая о вечном, и потому потеряли то и другое. Не будучи способны вникнуть в высокую цель действий Иисуса Христа, почувствовать и оценить превосходство Его характера и чистоту учения, понять простоту и вместе действенность средств, которыми Он хотел доставить, между прочим, земному отечеству Своему счастье и земное, ожидаемое от Мессии, — они судили о Нем и делах Его превратно, поверхностно, злонамеренно. Имея сами нечистые виды, никогда не действуя бескорыстно, для общего блага, думали, что и все действуют, подобно им, — ищут только своих выгод. При таком образе мыслей удаление и, в случае неуспеха в том, смерть Иисуса Христа представлялись вельможам иудейским необходимым средством избавить себя и отечество от мнимых опасностей. Всякая другая мера казалась слабой, неверной, а потому неблагоразумной (Ин. 11, 53) (Злат. Беседы на Ин. 64).
Благомыслящие члены синедриона, расположенные к Иисусу Христу, вероятно, должны были щадить покров лицемерия, принявшего теперь вид любви к отечеству; сорвать его явно значило бы вооружить против себя все полчище Каиафино. Оставалось, не касаясь источника мнений и опасений противников, предполагая их даже происходящими из любви к отечеству, — сражаться тем же самым оружием, показывая, что их основания не тверды, заключения не верны. Негодование первосвященника против разномыслящих, которое мы скоро увидим, не оставляет никакого сомнения в том, что в защиту Иисуса Христа сказано было немало (Ин. 11, 49). И чего нельзя было сказать в защиту Того, в Ком не было и тени греха? Между тем как зловещие книжники опасения свои, по необходимости, основывали на одних выдумках, друзья истины имели право ссылаться на дела и события неоспоримые. В опровержение нечистых намерений, приписываемых Иисусу Христу, могли указывать на божественную чистоту Его нравов, на Его высочайшую любовь к человечеству, на образ Его жизни, в котором невозможно было заметить ничего предосудительного. Именем человечества могли требовать, чтобы не осуждали Праведника, не рассмотрев беспристрастно, виновен ли Он в том, в чем Его подозревают (Ин. 7, 51); именем того же самого отечества могли умолять не спешить с осуждением Того, Кто имеет на Себе столько признаков Мессии, в Ком большая часть народа находит для себя величайшее утешение и назидание. Могли выставлять опасность заблуждения в том случае, если будет отвергнут истинный Мессия (Деян. 5, 39); могли даже напоминать о действии по совести, которая, без сомнения, каждому члену или говорила, или готова была сказать, что он действует неправильно, если действует против Иисуса.
Все таковые внушения проистекали сами собой из любви к справедливости, из уважения к законам Божеским и человеческим; а потому предлагавшим их не было нужды опасаться упрека, что их так заставляет говорить пристрастие к Иисусу, которое в настоящих обстоятельствах было бы врагами Его сочтено за измену отечеству. Но эта-то самая правота и бесстрастие одному из первосвященников, председательствовавших в собрании, показались недальновидностью, грубой простотой, приличной простолюдинам, а не членам синедриона. Дело Иисуса, по его мнению, было делом не совести и справедливости, а общественного порядка, при этом должно было смотреть не на что другое, а только на общественную пользу или вред. «Вы, — вскричал он как бы в некотором исступлении, — ничего не понимаете! К чему эти человеколюбивые умствования? Такая правдивость и чувствительность? Пусть Он будет совершенно невинен и праведен: но Его жизнь, как видите, несовместна с благоденствием общественным; и Он должен погибнуть!» Это жертва необходимости: ибо уне есть, да один человек умрет за люди, неже весь язык погибнет (Ин. 11, 49-50).
Евангелист, пересказывая последние слова Каиафы, замечает, что они изречены им не от себя, а по некоему вдохновению и что в них, без нарушения мысли первосвященника, можно видеть разительное предсказание о спасительной для всего рода человеческого цели смерти Христовой, ибо, продолжает евангелист, Иисусу действительно, по предопределению свыше, надлежало умереть не только за народ (иудейский), но и чтобы рассеянных чад Божьих (язычников, уже предназначенных к чадству Божьему) собрать воедино.
И такое прорицание вышло из уст первейшего врага Иисусова, Его убийцы!.. Вышло потому, как замечает святой Иоанн, что Каиафа был на то время первосвященником; а кому приличнее произнести суд о цене жертвы, как не первосвященнику? — «Каиафа, — по глубокому выражению одного пастыря Церкви, — прозвучал в этом случае, как колокол, в который на тот день надлежало благовестить». Луч как бы высшего озарения отразился на мгновение в мрачной душе саддукея, как луч солнца отражается в мутной и зловонной воде, не теряя своей чистоты и силы.
Изречением Каиафы окончились прения синедриона, и голос врагов Иисусовых взял решительный перевес. Льстецы Каиафы, которыми был наполнен синедрион, даже не нарушая приличия, могли объявить мнение его как бы приговором самых небес, потому что между предметами тогдашней народной веры было и то, что Бог открывает иногда волю Свою через великого первосвященника. Искусный оборот, придуманный Каиафой, казалось, должен был без оскорбления заставить молчать самых друзей Иисуса, если только они не хотели защищать Его явно, как друзья: с ними не спорили уже о Его невинности; требовали только пожертвование этим невинным человеком для блага общественного по той одной причине, что Он имел несчастье явиться на свет, так сказать, не вовремя и не у места (Ин. 11, 53). Определено немедленно объявить от лица синедриона, чтобы всякий житель Иерусалима, коль скоро узнает о пребывании где-либо Иисуса, немедленно объявлял о том своему ближайшему начальству (Ин. 11, 57), которое должно взять Его и представить синедриону.
Совещание синедриона с его кровавым определением не могло не сделаться вскоре известным Господу, хотя бы Он и не восхотел в этом случае пользоваться силой Своего Божественного всеведения, потому что между совещателями, как мы видели, находились давние, хотя тайные, ученики Его и последователи. Весть эта не содержала в себе ничего нового для Того, Кто видел все, и ничего печального и ужасного для Того, Кто с тем, как мы видели, и шел теперь в Иерусалим, чтобы принести Себя в жертву для спасения мира. Иисус Христос неоднократно свидетельствовал, что Он пламенно ожидает того великого часа, когда Ему, вознесенному на крест, можно будет сказать: «Совершишася!» Но благо учеников Его и последователей, благо веры, Им проповедуемой, благо всего рода человеческого требовало, чтобы Он уклонился теперь на время от преследований. Семя, долженствующее пасть на землю (Ин. 12, 24) (земнаяжизнь Богочеловека), было столь драгоценно и Божественно, что для падения его на землю надлежало избрать время самое приличное, место самое удобное, чего теперь, очевидно, недоставало. Ибо злоба врагов Его, вероятно, уготовляла Ему смерть тайную. И, может быть, предназначала Ему теперь пасть от руки какого-либо наемного зилота. Такая смерть вместо того, чтобы стать торжественным свидетельством истины, всемирной Жертвой, принесенной для спасения рода человеческого перед лицом неба и земли, потеряла бы свой величественный, всемирный, Божественный характер. И вот причины, — каждый чувствует их важность, — почему Иисус Христос, как замечает св. Иоанн, со времени воскрешения Лазаря не хождаше к тому между иудеями яве (Ин. 11, 54; Злат. Бесед. на Ин. 65).
Чтобы быть до времени в большей безопасности, Иисус Христос удалился из самой Вифании, несмотря на приверженность к Нему ее жителей. Место это находилось слишком близко к Иерусалиму. Можно было ожидать, что с распространением слуха о воскрешении Лазаря любопытство привлечет сюда толпы народа, а вслед за ними подозрения и происки фарисеев. Между тем, Он не хотел Своим пребыванием подвергать жителей Вифании неприятностям от синедриона.
Убежищем, на сей раз избранным, был городок Ефраим, лежавший в стороне между Вифанией и Иерихоном, возле дикой и страшной от разбоев пустыни Карантанской. В этой пустыне, как повествует предание, Господь приготовлялся сорокадневным постом к великому служению Своему. В тех же местах восхотел провести и последние дни, в приготовлении к Своей смерти. Здесь Он и ученики Его находились в совершенной безопасности, потому что местопребывание Его, вероятно, было известно только Его ученикам и небольшому числу друзей Вифанских.
Как отрадно еще раз, хоть на краткое время, видеть Божественного Учителя истины в таком месте, где Он, не стесняемый стечением народа, не возмущаясь кознями врагов, мог спокойно провести несколько дней в тишине и мире! Для Него всегда приятны были часы уединения и безмолвия (Лк. 4, 42. 5, 16), обыкновенно посвящаемые Им молитвенному собеседованию с Отцом или дружескому наставлению Своим ученикам. Теперь, с приближением страданий и смерти, такое уединение и безмолвие были еще нужнее и приятнее. Величественная суровость местоположения, вид безмолвной природы (Иисус Христос всегда любил обращать на нее внимание) совершенно согласовались с предметами, которыми занята была душа Иисусова. Если ученики Его предчувствовали важность наступающих событий, то и для них дни, проведенные в Ефраиме, были днями размышления, молитв и тайных великих ожиданий.
Евангелист не говорит о том, чтобы Иисус Христос поучал теперь чему-нибудь учеников Своих. Ефраимское уединение, кажется, было посвящено Им более Себе Самому, нежели ученикам. Впрочем, ближайшее общение с Учителем, воспоминание о всем прошедшем, особенно о последних событиях, были сами по себе уже весьма поучительны. Так бывало и прежде, что Иисус Христос прерывал на время Свои наставления. Вообще образование, данное будущим наставникам и просветителям рода человеческого, никак не состояло, как может подумать кто-либо, в систематическом поучении их высоким предметам веры. Нет! Оно походило более на обыкновенное, свободное общение отца с детьми, опытного наставника с юными друзьями. Господь нередко предоставлял учеников Своих самим себе, всегда позволял им действовать с полной свободой, как бы наедине, не входя прямо в их разговоры и прекословия: только постоянно наблюдал за ними, а по временам давал понять, что от Него не сокрыта ни одна их мысль, ни одно желание; что Его дух присутствует между ними и тогда, когда они считают себя наедине.
Между тем, в Иерусалим, по случаю приближения Пасхи, час от часу стекалось все более народа. Причиной преждевременного прибытия богомольцев были набожность и выгода; от желающих праздновать Пасху требовалось, на основании древнего обычая (Исх. 19, 10), особенное приготовление, которое в те времена состояло из различных очищений, поста и милостыни. Более набожные верили, что такого приготовления нигде нельзя совершить лучше, чем в Иерусалиме, перед домом Божьим, при помощи и наставлении фарисеев, потому и приходили для этого за неделю и более до праздника. Кроме того, иудеи, приходившие издалека, особенно египетские и вавилонские, привозили с собой различные изделия и произведения своих земель: продажа и мена их заставляла приходить на праздник ранее и уходить позже обыкновенного. По этим и другим причинам святой град, в продолжение пасхального месяца, походил на сборное место всего тогда известного мира, особенно Востока.
Воскреситель Лазаря, естественно, был теперь предметом народной молвы и всеобщих разговоров. Все (исключая врагов Иисусовых) с нетерпением ожидали прихода Его во Иерусалим, хотя всякий видел, что исполнение его ожидания сопряжено с необыкновенной трудностью из-за грозного определения синедриона против Иисуса. Вообще в народе было тайное ожидание чего-то великого, необыкновенного, сильно пробужденное столь великим чудом, каким было воскрешение Лазаря, — с ним, казалось, воскресли все лучшие надежды Израиля. С другой стороны, видели, что верховный совет иудейский наполнен непримиримыми врагами Иисуса, готовыми употребить против Него и свои силы, и свое коварство. От этого невольно распространялось уныние и рождались печальные предчувствия тем более, что, по общему мнению, началу и открытию царства Мессии должны были предшествовать величайшие всеобщие скорби и злоключения. Различные справедливые и несправедливые слухи и рассказы о Чудотворце, о чуде, Им произведенном, о предприятиях врагов Его и проч., — как это обыкновенно бывает в подобных случаях, — то усугубляли надежду на лучшие времена, то увеличивали опасения и недоумения. В решительные минуты, когда надлежало принять или отвергнуть своего Мессию, — народ иудейский более, чем когда-либо, уподоблялся овцам, не имеющим пастыря (Мф. 9, 36). Большая часть пастырей иудейских были не что иное как волки в одеждах овчих и почти все были против великого Пастыреначальника (Иоанна Предтечи, праведного Симеона и Анны, Вифлеемских пастырей, могущих свидетельствовать о истине и вразумить народ, теперь уже не было в живых). Одна только совесть в каждом, кто имел ее, говорила за Иисуса…
В таком волнении умов протекло несколько дней. Произвольное и неожиданное удаление Иисуса Христа от Иерусалима дало новое направление мнениям и сделалось новым предметом догадок. Многие из иноземных иудеев, слыхавших прежде беседы Иисуса Христа в Иерусалиме и имевших к Нему особенное уважение, не раз приходили в храм, думая обрести в Нем по-прежнему Божественного Учителя. Не находя Его, начали думать, что Он вовсе не придет на праздник (Ин. 11, 56). Такое мнение подтверждалось самой сокровенностью Его пребывания. Вообще, кто менее знал Исуса, величие Его характера, неизменную преданность воле Отца Небесного, готовность принести Себя в жертву за спасение рода человеческого, тот самым положением вещей склонялся думать, что благоразумие заставит Его не являться в Иерусалим, по крайней мере, до того времени, как изменятся обстоятельства. С другой стороны, известно было, что Иисус Христос всегда приходил на праздники (Ин. 20, 3,8; 2, 37), особенно на Пасху, в Иерусалим; что Он для этого недавно пришел из Галилеи в Иудею. Самое чудо Вифанское казалось Его предтечей: произвести его близ Иерусалима и удалиться ни с чем казалось несообразным с порядком вещей и событий. Последняя мысль (хотя в другом смысле) заставляла, вероятно, и врагов Иисусовых полагать, что Он непременно придет на праздник. Для них трудно было представить, чтобы Вифанское явление не было началом других явлений и осталось без дальнейших последствий; чтобы Тот, Кто произвел его, отказался от плодов, которые воскрешение Лазаря должно было принести, доставив Ему всеобщее удивление и любовь народа, стекшегося на праздник. Поэтому фарисеи со дня на день становились деятельнее и внимательнее; многие — для того, чтобы прежде всех открыть приход Иисуса и донести о нем синедриону, показать себя патриотами и заслужить награду.
За шесть дней до Пасхи, как говорит св. Иоанн, Иисус действительно явился опять в Вифанию. Приход Его был празднеством для всего населения, особенно для Его почитателей и друзей. Один из них, именем Симон, прокаженный, которого Иисус Христос исцелил от проказы, — воспользовавшись покоем субботнего дня, учредил богатую вечерю для Его угощения. Гостеприимная Марфа уступила ему честь принять у себя Господа; но взяла на себя труд распоряжаться угощением и служить при трапезе Иисусу. Уже то показывало величайшее уважение к Нему, что все это происходило близ Иерусалима, когда каждый израильтянин, под страхом проклятия и казни, должен был доносить верховному синедриону о местопребывании Иисуса. Общество состояло из учеников и друзей Его, которые были Им исцелены или получили от Него другое какое-либо благодеяние. Воскрешенный мертвец также был в числе гостей, и на его лице, конечно, блистала радость, которой исполнены были все вечерявшие, но другая, свойственная тому, кто еще так недавно провел несколько дней за пределами этого мира. Все глубоко уважали и любили Иисуса, но для Лазаря Он был уже Господом жизни и смерти.
Никто не чувствовал живее радости тех минут, никто не признавал более обязанным себя этой радостью Иисусу, как Мария. С жизнью брата Господь как бы снова даровал ей самой жизнь. Чувствительное сердце ее горело желанием выразить свою признательность к Нему каким-либо особенным знаком. К удовольствию своему, она заметила, что дражайшему Гостю не оказана еще одна услуга: Он не помазан благовонными мастями, как то бывало иногда на богатых пиршествах. В доме ее оставался (вероятно, от погребения Лазаря), фунт нардового чистого мира. Что может быть лучше, думала она, как употребить его в честь дражайшего Гостя? С этими мыслями она неприметно выходит из собрания и вскоре является с аливастровым сосудом, полным драгоценного благовония. Между тем как прочие вечеряли, она начала возливать миро на Господа. В таком случае обыкновенно помазывали только главу; но рукой Марии управляло не обыкновение, а глубокое благоговение и любовь; она возливала миро и на ноги Иисусовы и, не довольствуясь еще этим знаком величайшего усердия, отирала их вместо обыкновенного полотенца своими волосами (Ин. 12, 3). Большей чести нельзя было оказать даже царю. Весь дом наполнился благовонием (Ин. 12,3).
Кто взирал на Господа такими же очами, какими взирала Мария, и умел отличать в действиях человеческих черты прекрасного и доброго, тому поступок ее был весьма приятен и полон особенной решимости, усердия, благоговения и трогательности.
Господь не говорил ничего Марии, но из самого молчания Его явствовало, что чистое намерение ее доставить Ему удовольствие достигнуто. Большей награды и не нужно было для сердца признательного. Все радовались, но эта общая веселость вдруг возмущена была неудовольствием, выраженным, сверх всякого чаяния, одним из учеников Иисусовых.
Прекрасный поступок Марии показался ему неуместной расточительностью, более приличной какому-либо пышному фарисейскому наставнику, любящему роскошь, а не его Учителю, Который любит простоту и не терпит излишества, далек от всякого вида роскоши и всегда восстает против жестокосердия богатых к бедным. Приличие требовало, по крайней мере, не обнаруживать подобных мыслей: Иуда, напротив (так назывался ученик), не замедлил высказать их тем из учеников, которые сидели подле него, а потом простер дерзость свою до того, что начал вслух осуждать Марию. «К чему такая трата? — рассуждал он, — не лучше ли было продать это миро за триста (столько, по крайней мере, дали бы за него) динариев и деньги эти раздать нищим?» Такой благовидный предлог к упреку, по-видимому, подействовал и на других учеников, и некоторые также возымели мысль, что если и дерзко замечание Иуды, то самое замечание сделано не без основания и в этом случае не противоречит собственным правилам Учителя и что вообще едва ли не было бы лучше, если бы с миром поступили так, как говорил Иуда (Мф. 22, 8).
Если ученики, осуждая сделанное Марией, нарушали некоторым образом долг уважения к ней, тем паче к своему Учителю, то это происходило в них не от злого намерения, тем более не от худого сердца, а от простоты, привычки изъяснять свободно перед Учителем все свои мысли, некоторой на этот раз неспособности оценить достоинство и, так сказать, сердечность поступка Марии, похвальной, но безвременной заботы о нищих, и следовательно, — увлечения примером Иуды, который по дерзости и наглости своего характера и не в этом одном случае мог увлекать своими мнениями прочих. Но в самом Иуде действовало теперь совсем другое; его мнимое сожаление о нищих происходило из самого нечистого источника… По поручению Учителя, а вместе с тем, по всей вероятности, вследствие собственного желания, он издавна был хранителем денег в малом обществе Иисусовом и носил для этого небольшой ящик, в который усердствующие клали, кто что мог (Лк. 8, 3; Мф. 22, 55). Большая часть этих денег обыкновенно расходилась на нищих — через руки Иуды, который в этом деле не наблюдал никакой верности и многое брал себе. По свойству каждой страсти постепенно возрастать и усиливаться, когда ей дают пищу, корыстолюбие соделалось наконец неизлечимым недугом души Иудиной и владело теперь всеми его мыслями и желаниями. Оно-то и заставило его осуждать усердие Марии и говорить тем языком сострадания к нищим, который ему менее всего был сроден.
Триста динариев за миро были бы отданы Иуде, который поступил бы и с этими деньгами так же, как поступал с другими. Господь знал об этом несчастном состоянии души Своего ученика и употреблял, без сомнения, все средства к его исправлению: только не открывал прямо Своих мыслей о нем и не обличал его порока перед другими. При этой великодушной снисходительности бесстыдный ученик пользовался возможностью скрывать свое корыстолюбие и хищничество то под видом попечения о нищих, как теперь, то под другими, столь же благовидными предлогами. Без сомнения, и в настоящем случае низкий лицемер, изъясняясь столь дерзким образом, не думал через то сделать какую-либо неблагопристойность; надеялся, может быть, еще заслужить одобрение за свою откровенность, мнимую прямоту характера и любовь к бедным, которая наблюдает их выгоды и тогда, когда другие почли бы за лучшее молчать.
Чуткая Мария тем больше должна была смутиться от нарекания Иуды, чем чище и возвышеннее было чувство, вызвавшее ее поступок. Ах, как холодно, беспощадно судили о том, что было плодом пламенной, чистейшей любви к Спасителю! Можно ли называть тратой почесть, оказанную Тому, Кто воскресил Лазаря? Все благоухания ливана ничтожны в сравнении с Его благодеянием. Но Мария могла только чувствовать свою правоту, а не защищать ее.
Господь благоволил сделаться защитником ее кротости. Обнаружение низкой страсти Иуды, его постыдного лицемерия, было бы самой действительной защитой и вместе справедливым наказанием для вероломного ученика, который омрачал присутствием своим святейшее общество будущих просветителей рода человеческого. И прочие ученики могли бы научиться из этого не полагаться без рассуждения на слова другого, сколько бы они ни были благовидны. Но Господь, по плану премудрости Своей, предоставив сыну погибельному идти своим путем до конца, пощадил и теперь гибельную тайну его сердца, сдалал вид, будто сожаление о мире проистекает у всех из одного источника — любви к нищим. «Что вы даете труд жене, — сказал Он (обратясь к ученикам, и особенно к Иуде). Оставите ю! Дело бо добро содела о Мне еже возможе, сотвори, предварив помазати тело Мое на погребение, нищия всегда имате с собою, и егда хощете, можете им добро творити, Мене же не всегда имате. Аминь глаголю вам, идеже аще проповестся Евангелие сие (о Мне и смерти Моей) — во всем мире, и еже сотвори сия, глаголано будет в память ея (Мк. 14, 3-9; Мф. 26, 6-13).
Такие слова не могли не произвести впечатления сильного, хотя оно и было различно. Кроткая радость блистала на лице скромной Марии: тот, кто хотел подвергнуть ее стыду и смущению, сам был пристыжен и смущен! Ее имя и деяние сделаются известными всему миру, соединятся навсегда с деяниями Иисуса! — «О, такую великую награду за столь малую услугу — за минутное смущение может даровать только Тот, Кто воскресил Лазаря, в деснице Кого — все!» Ученики, напротив, должны были крайне стыдиться, узнав, что они почитали напрасной тратой то, что служило приготовлением для их Учителя к смерти! Как неуместно представлялось после этого их сожаление о мире! Как неприятен был Иуда с его безвременной заботой о нищих!
Мысль о смерти Господа должна была дать беседе другое направление. Случайно, по-видимому, открыл Он судьбу, вскоре Его ожидающую, но это открытие тем было разительнее, резко контрастируя с общим веселием. Взоры всех, и без того часто обращенные на Иисуса, теперь не отрывались от Его лица; каждый хотел прочитать на божественном лице Его, что это за погребение, о котором Он сейчас сказал? В самом ли деле Он так скоро должен умереть? Место веселости после этого необходимо заступали задумчивость и мрачность. Ученики снова услышали, что смерть их Учителя не воспрепятствует Ему, как думали, быть Мессией и Евангелию о Нем — сделаться известным и восторжествовать над всем миром. Как все это может совместиться? Это подавало новый повод к недоумениям и догадкам. Наступающая ночь проведена была в Вифании. На другой день Господь намеревался идти в Иерусалим.
источник